Часов в шесть воскресного утра Палыч был уже во дворе пятого корпуса двадцать четвёртого дома по улице Судакова. Вот наступил наконец и Октябрь. Золотая российская осень, с её дубрав златым убранством, великолепьем убранных уж нив, отдохновения селянок праздным танцем и диссонанса тонок когнитив.
Размахивая для сугрева, в студёном уже об эту пору утреннем воздухе, туда-сюда сумкой-сосиской своей с напиханным про запас исподним и прописавшимися уже там папками с диаграммами и соскобами, Палыч пропустил мимо внимания иностранный ранний проезжий автомобиль. Пусть и редкий об эту утреннюю пору, но сам по себе привычный уже опытному глазу ушлого москвича. Только когда машина стала сдавать задом, Палыч подтянулся, в предвкушении встречи очередного киргиза-бомбилы с его заунывным вопросом « Пайедэм, брат, да? Улица знаешь как ехать? Мала деньги вазму совсем!» Приготовил и подобающий светлому времени суток ответ для припозднившегося лихача-извозчика: «Не брат ты мне, гнида черножопая! И папа твой гнида. И дедушка Умар тоже». В предвкушении бесплатного развлечения, замер с безучастным видом на краю тротура, посвистывая и продолжая помахивать сумкой, как случайно выскочивший из поздних гостей ранний пидарас.
Машина остановилась ровно перед ним, как и было ясно с самого начала. Тонированное стекло водительской двери плавно, бесшумно скользнуло вниз. В образовавшуюся амбразуру Палычу улыбнулось знакомое, как ему показалось, женское лицо. Только лицо. Кроме лица в салоне ничего было не разобрать. Оно, лицо, парило, плавало само по себе над рулём и торпедой, лучезарно одаряя всё вокруг какой-то такой светлой, как рот у Моны Лизы, улыбкой. Как будто мать-покойница смотрела с пожухлой фотографии бердичевского ателье Шмулевича, снятой ещё 20 Июня сорок первого, когда она была совсем девочкой с двумя тугими русыми косичками за спиной, а папа её был батальонный разведчик и карацупа с собакой.
- Не признал? – С видимым удовольствием, наслаждаясь произведённым эффектом, спросило лицо. – А ты приглядись-ка!
Палыч послушно пригляделся. В самом деле, собачья шуба, в которой баба сидела за рулём, абсолютно сливалась с обивкой салона, плодя в голове случайного зрителя обманные иллюзии про летающие по воздуху, оплывшие от жира бабьи ёбла-подушки с накрашенным знойным кармином обильными губами.
- В Турции специально брала. Под цвет стульев в машине. В Анталии этой ихней… - Зарделась стыдливым кумачом водительница, как будто вспомнила что зазорное, постыдное.
- Да ладно, хватит уже об старом! Садись,… дроля. Родька…Мой Родька… Поехаем. Время-то уже! А нам ещё в Ярославску область топить… - Рука в жёсткой турецкой перчатке из кроличьего межа властно махнула Палычу жестом в глубину салона, где шуршал на заднем сидении синий пакет.
После поста ДПС на выезде с Ярославля, километров через сто двадцать, не доезжая пару сотен метров до покосившегося указателя на Сандырево, свернули на боковой грунтовой просёлок. Такой же, как тот, по которому мчал на своих вытянутых руках умирающего своего генерала Ерёменку Маршал Победы Георгий Константинович Жуков в давно освобождённый уже вторым Украинским фронтом Бердичев. По разбитой вражескими снарядами грунтовке. Скорей-скорей и дальше-дальше от обезумевших панцергренадиров передовых постов дивизий фон Кляйста, сменившего… Ну и так далее. Только один хуй Ерёменка помер потом. Жиды молока не дали ему. Швайнбуттеры. Быка зассали без резника доить. Ортодоксы, блять…
Радио заглохло ещё где-то под Овнищами. Ехали в тишине, изредка перекликаясь по всяким ненужным вопросам, типа когда поссать: на обочине – сейчас, или уже после и лучше потерпеть, раз горожане и москвичи, и на нас все смотрят их своих уёбищных холуп - всякие фермеры, скотницы и доярки.
- Долго ещё? – Весь извивался уже Палыч, кидая то и дело взгляды на шуршавший на заднем сидении синий пакет.
- Не ссы, дроля! Родной дролька мой, Родька! Не долго уже. Сейчас, километров семьдесят осталось… – Издевалось как будто над Палычем плавающее над рулём и торпедой опухшее, одутловатое женское лицо. Такое родное с недавних пор. Такое близкое и, одновременно, такое далёкое.
Как Фатерланд, который грезился замерзающим у остывших чугунных стояков в подвалах Сталинграда панцергренадирам в синтетических шинельках и с синими шурщащими пакетами подмышками. С шоколадом «Longues de Chat» и сигаретами «Sparta», которые сбрасывали им под Новый, 1944-й год, мужественные лётчики из Люфтваффе, зябко кутавшиеся в своих фоккевульфовских кабинах в пилотские собачьи куртки, присланные союзниками-турками из самой из тёплой, тыловой и лазурнобережной Анталии
|