Начало здесь: http://www.gonduras.net/index.php?a=4644
http://www.gonduras.net/index.php?a=4654
http://www.gonduras.net/index.php?a=4665
http://www.gonduras.net/index.php?a=4671
http://www.gonduras.net/index.php?a=4694
http://www.gonduras.net/index.php?a=4712
http://www.gonduras.net/index.php?a=4733
http://www.gonduras.net/index.php?a=4743
http://www.gonduras.net/index.php?a=4749
http://www.gonduras.net/index.php?a=4756
http://www.gonduras.net/index.php?a=4760
http://www.gonduras.net/index.php?a=4767
Капусте пребывание в больнице, по всей видимости, явно пошло на пользу. Выбритый и подстриженный в чистой клетчатой фланелевой рубашке, он выглядел, никак не старше сорока. При виде нас он отчего-то смешался, засуетился, и, глядя куда-то в сторону буркнул:
- Зря пришли. Я уж к вам не вернусь.
Я улыбнулся, сочтя это за шутку, но Капуста, глядя в сторону койки, где, накрывшись с головой, кто-то отчаянно, с присвистом, храпел, продолжал:
- Я теперь опять семейный человек, жена-то, вишь, побегала да вернулась. Потому и завязал я, а коль завязал, на кладбище ваше – ни ногой. Так что уж, прощайте, ребята! Зря пришли!
Макс покачал головой
- Добро, если так. Но мой тебе совет: подумай прежде хорошенько. Сам знаешь, к ветхому тряпью новой заплаты не пришивают.
- Э-э-э…- Капуста хотел что-то возразить, но, по всей видимости, так и не сумев сформулировать мысль, мотнул головой и принялся крутить в руках один из принесенных нами апельсинов.
Макс молчал с таким видом, словно знал что-то, о чем мы оба не имели ни малейшего представления.
- Ну ладно, теперь пойдем, - обратился он ко мне, и, подойдя вплотную к койке, положил Капусте руку на лоб.
- Вечно ты со своими штучками. –он скороговоркой, не зло, выругался.
- Смотри только, брат, совсем не потеряйся! Да не забывай, о чем мы с тобой гуторили.
- Так я ж..
- Ты, ты, - перебил его Макс, - Я, я, свинья суть я.
Наспех попрощавшись, мы вышли из палаты, в молчании миновав мрачный больничный коридор.
- Ладно, бывай! – Макс, сунул мне руку и резко развернулся.
- Ты что ж, не к метро?
- Не к метро, как видишь!
Вот уж не ожидал, что придется добираться до метро одному!
Я, пожалуй, впервые оказался в этом районе. Питерские окраины похожи одна на другую как братья-близнецы: типовые дома, магазины, почта, поликлиники. Лишь пожив здесь некоторое время, начинаешь подмечать индивидуальные черточки жизненного пространства, мелкие штрихи, не будь которых, новостройки и вовсе напоминали бы рисованный виртуальный мир, один из тех, что с легкостью создают на компьютере нынешние школьники.
Я пошел пешком, всматриваясь в лица прохожих и пытаясь проникнуть в их мысли. Так уж устроено наше восприятие: сначала мы проецируем самих себя на весь мир, а потом выбираем из этой проекции лишь то, что нам кажется является его истинной сутью. Бесцельно поблуждав, мои мысли вернулись к некрофилии. Если рассуждать так, как рассуждает Макс, выходит, что страх заправляет не только вопросами жизни и смерит, но распространяется едва ли не на все, с чем мы соприкасаемся. А значит перевоплощение, о котором столь упорно твердит Анна, ничто иное как порождение страха, вызванное настойчивым желанием бежать от действительности.
…
Мы договорились встретиться с Анной в шесть часов вечера у паровоза на Финляндком вокзале.» Отчего-то мне очень хотелось, чтобы она не пришла. Странно, но я и сам не понимал почему.
Когда без десяти минут шесть я вышел из электрички, она уже ждала меня рядом с одетым в стеклянный куб паровозом. В элегантном строгом костюме, оттененным ярким воздушным шарфиком, Анна медленно ходила взад-вперед, заметив меня лишь когда я подошел почти вплотную.. Я, не отрываясь, смотрел на ее красивые ноги, обтянутые тонкими в цвет кожи колготками.
- Алексей, я. Я…
- Что-то стряслось? С девочками?- Я не на шутку испугался при звуке ее взволнованного голоса.
- Нет. То есть да. Алексей, я так больше не могу.
- Господи, ты меня пугаешь!
- Да? – Анна смотрела по-детски удивленно. – Понимаешь, со мной такое впервые! Эта любовь – это, это наваждение! И это сильнее меня!
До меня не сразу дошел смысл последней фразы. Я ощущал, как мир, до сих пор знакомый и понятный, начинает менять свои очертания, изменяясь до неузнаваемости.
- Давай пойдем куда-нибудь отсюда, здесь так шумно!
Я взял ее за руку, оказавшуюся мертвенно-холодной, и мы направились к выходу. Привокзальная площадь напоминала огромный людской муравейник, движение в котором, как и в обычном муравейнике, на первый взгляд было лишено всяческого смысла. Я подумал, что неплохо бы было зайти в кафе, но, осмотревшись, не увидел ничего, кроме ларьков, торгующих шавермой и пирожками. К тому же в кафе надо о чем-то разговаривать. Эта мысль неожиданно испугала меня самого. О чем можно разговаривать с женщиной, только что еще раз признавшейся тебе в любви?
Мы свернули на боковую улочку, на которой мне никогда прежде не доводилось бывать, и все так же в молчании направились по ней. В какой-то момент я увидел нас со стороны: мужчина с сильно загоревшим лицом, загрубевшими руками в не особенно чистых джинсах и кроссовках с изрядно потрепанными шнурками и элегантная молодая женщина на высоких шпильках, которую он тянет за руку.
- А знаете что, - отчаявшись найти место, где можно было бы спокойно посидеть, предложил я, - давайте поедем к вам.
Мы непонятным образом переходили с «ты» на «вы» и обратно с «вы» на «ты», и я всякий раз до чрезвычайности удивлялся этому обстоятельству. Если можно просто так ни с того ни с сего признаться человеку в любви, почему бы так же запросто не пригласить его домой на чашку чаю?
…
Банальная фраза о том, что в каждой женщине непременно должна быть загадка как бы естественно подразумевает, что поиск разгадки – исключительно мужская функция. Но вот беда: чтобы найти решение загадки, нужно как минимум адекватно сформулировать ее условие. Косметика и мода, помогающие женщине придать загадке вид настоящего ребуса, чрезвычайно осложняют проблему, обрекая сильный пол на мучительные попытки создать из инертной массы женской загадочности ту саму загадку, на которую и следует искать отгадку.
Примерно так рассуждал я, собираясь на работу следующим утром. Бритвенный станок, который дала мне Анна, оказался неожиданно острым – и где она только такой раздобыла - оставив длинную царапину на подбородке.
- Порезался? – при виде кровавого следа на моем лице Анна едва не выронила из рук тарелку с замысловатыми бутербродами.
- Да ну, мелочи!
- Постой. Тут надо обработать перекисью. – Она ринулась в комнату, тотчас же вернувшись оттуда с ватой, бинтом и перекисью.
Мне казалось, что в хлопотах Анны было что-то напускное, неестественное. Хотя возможно я и ошибаюсь: надо признаться, я плохо разбираюсь в женщинах. По крайней мере одна загадка, которую я попытаюсь решить, уже есть.
- Ну вот и все, - она наконец закончила мучить мою несчастную щеку. – Теперь давай завтракать.
Расхожую фразу о том, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок, конечно же придумали женщины. Придумали исключительно для того, чтобы еще раз подчеркнуть свое превосходство. Своего рода компенсаторная функция.
Я надкусил бутерброд, заключающий в себе по большей части неизвестные мне морепродукты, и положил на блюдце.
- Не нравится? – Анна обеспокоенно взглянула на меня.
- Что ты! Все очень вкусно. Просто я почти не ем по утрам. Желудок.
Мне стоило сказать что-то еще, по возможности нежное и ласковое, но как назло ничего не приходило в голову. Эта ночь оставила странное ощущение, ощущение, еще очень далекое от того, чтобы оформиться словами. Я в молчании наслаждался кофе. Он был крепким и ароматным. Если я не выйду через 15 минут, то опоздаю на электричку. А следующая будет только через час.
Я встал и, подойдя к Анне, коснулся губами ее макушки. Она улыбнулась, как мне показалось печально, и, не глядя на меня, пошла провожать в прихожую.
- Я так и не спросил тебя про девочек.
- Они у бабушки, - лицо Анны не выразило никаких эмоций.
- Хорошо, когда мама может помочь.
- Это не моя мама. Валентина Николаевна – мама Станислава. Она – удивительная женщина. Она смогла все простить. Простить и понять.
Я кивнул.
- Еще раз спасибо. Мне пора.
Едва я вышел от Анны, ко мне, казалось, вернулась способность рассуждать более или менее логично. За один день моя жизнь резко изменила свой маршрут. Я был явно не готов к этому. И меньше всего хотел думать об этом. Само собой мне нравится Анна – в противном случае между нами ничего бы не было – но нравится не настолько, чтобы я вот так ни с того ни с сего взял и начал жить на две семьи . Или развелся с Верой. Вчера, когда я позвонил домой, сказав, что останусь ночевать у Сергея, мне и самому стало ясно, что вся моя ложь шита белыми нитками. Жена прореагировала довольно спокойно. В конце концов даже плохонький муж лучше, чем его отсутствие.
Последняя мысль принесла некоторое облегчение. Я давно обратил внимание на то, что распространенные мыслительные штампы как ничто иное приносят ощущение спокойствия и благополучия. Этакое плацебо, пустышка, прекрасно выполняющее возложенную на него функцию. Вообще-то, если разобраться, все наши мысли и ощущения обладают собственной мерностью: чем выше мерность, тем больше в ней от нашей индивидуальности и, наоборот, чем более общими они становятся, тем более преобладает обезличенность.
На эту тему мне как-то попалась на глаза довольно забавная притча, действие которой проходило в преисподней. К черту в страшном смятении прибежали его приближенные и, перебивая друг друга, сообщили, что на земле один из людей отыскал истину. Владыка ада, снисходительно выслушав их, спокойно произнес: « Вам не о чем волноваться: я уже распорядился, чтобы истине придали должный вид: классифицировали все, с ней связанное, и составили толстые книги, со всех сторон описывающие ее. Так что можете быть спокойны: от нее вскоре ничего не останется.»
…
Когда электричка, на которой я приехал, вздохнув пару раз, тронулась, я издали увидел на платформе Макса. Большинство наших ребят приезжает этим поездом, и потому мы часто встречаемся на платформе, чтобы потом разбрестись по участкам. Я нагнал Макса недалеко от лестницы.
- Давай-ка присядем!
Сегодня он явно выглядел неважно и даже позволил мне взять себя под руку и довести до скамейки на платформе.
- Сердце?
Макс, дыша как паровоз, вытащил из кармана валидол.
- Сейчас пройдет, - он изобразил на своем лице некое подобие улыбки.
- Слушай, а давай ты поедешь домой. Сегодня всего-то одна яма, я и один прекрасно справлюсь.
Макс отрицательно махнул рукой:
- Сказал же, пройдет.
- Пройдет-то оно пройдет. « Поди ты, сладь с человеком! Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываниями и заплевками, или еще лучше выдумает сам какой-нибудь жекохт из невесть какой дряни, которая, Бог знает почему, вообразится ему истинным средством против его болезни,» - продекламировал я.
Макс вопросительно взглянул на меня.
- Гоголь, Николай Васильевич, великий знаток души человеческой, надо тебе отметить, писал. Вот ты, Макс, не лечишься, и в конце концов доведешь себя невесть до чего. Скажи: кому тогда будет хуже?
Макс казалось, меня не слышит.
- Скажи, ты вообще-то к врачам обращался? Может достаточно пропить курс какого-нибудь лекарства, и…
Макс, улыбаясь, положил мне руку на плечо:
- Помнишь, ты рассказывал мне о своем приятеле, о том, что женился на больной раком девушке?
- Ну помню!
- И как ты думаешь: зачем он сделал это?
- Не понимаю, к чему ты клонишь…
- Ты не ответил.
- Думаю, ради эксперимента. Хотя мне бы очень хотелось, чтобы я ошибся.
- Эксперимента… Ну и в чем же его суть?
- Откуда ж мне знать?
Макс досадливо махнул рукой и резко поднялся.
- Вот видишь, а говоришь, эксперимент. Ну да ладно, пойдем, а то покойничка привезут. А как хоронить – ямы-то нет?.
Все время мы шли молча. Подойдя к боковой аллее, Макс ненадолго остановился, вытащил из кармана брюк пачку сигарет и закурил. Ему только и курить с таким-то сердцем!
Остановившись, я залюбовался букетом тюльпанов, чуть поникшим на могильной плите. Отчего-то именно здесь, на кладбище, я, до сих пор совершенно равнодушный к цветам, полюбил их какой-то трепетно-ревнивой любовью. Я даже иногда находил в Интернете картинки тех цветов, что видел здесь, запоминал названия. Мне нравилось наблюдать за тем, как первенцы земли – тюльпаны и нарциссы – отцветая, уступали место крокусам и гиацинтам, а те, снисходительно взирая на неприхотливые однолетники, тайно ждали появления величественных лилий и ярких георгин.
Срезанные цветы отчего-то стоят на кладбище гораздо дольше, чем где бы то ни было. Возможно потому, что смерть здесь воспринимается вполне естественно, и потому не способна напугать цветы. Конечно же есть тому и более банальное объяснение: влажность, температура, близость к земле. Но, как и любое банальное объяснение, оно не столь уж и интересно.
Когда мы подходили к вагончику, стало явственно слышно нарастающее дребезжание примечательного местного транспортного средства – ржавенького «Москвича» без номеров, приспособленного Серегой – рабочим со второго участка - для собственного передвижения и транспортировки – конечно за известную мзду – всевозможных грузов. Не доехав до нас метров 50, мотор «Москвича» жалобно чихнул и заглох. Сергей, высунув голову, принялся что-то говорить.
- Не слышу! Давай сюда!
Терпеть не могу, когда люди кричат издалека.
- Новенького, говорю, вам на участок направляют. Сейчас у босса был, там слышал. Якобы из спортсменов.
- Ну и потому орать надо на все кладбище? – с едва скрываемым возбуждением пробурчал Макс
Сергей, по всей видимости, обиделся и, махнув рукой, повернул ключ зажигания, огласив местность устрашающим ревом мотора.
- Да уж, не держатся здесь люди. Так сказать, текучесть кадров.
- Может из-за стрелы этой. А?- полушутя предположил я.
- Стрелы. Стрела тут как раз ни при чем. Тут другое…
Макс и впрямь выглядел скверно. Глаза красные как у кролика. Понятно, что давление подскочило, вот сосуды и полопались.
Никакого нового рабочего на наш участок в тот день так и не прислали. Как, впрочем, и во все следующие. Очевидно ошибся Серега. Я работал за троих, стараясь по возможности уберечь Маска от лишних усилий. Замечая это, он страшно злился, дулся, и явно назло мне принимался в одиночку таскать тяжеленные плиты, мешки с песком, оголтело долбил промерзшую землю.
…
Теперь уже и не вспомнить, что подтолкнуло меня к тому, чтобы оставаться ночевать в вагончике на кладбище. Естественно, соблюдая полную конспирацию. Чаще всего мы вместе с Максом доходили до платформы, где Макс, верный своим привычкам, шел к началу платформы, а я, делая вид, что злюсь на него, садился в другой вагон, после чего выходил на следующей станции и пешком шел оставшиеся два километра.
В свою первую ночь, проведенную здесь, я так и не смог уснуть. Казалось, внутри меня натянулись некие невидимые струны, натянулись настолько сильно, что готовы вот-вот лопнуть, едва лишь я прикоснусь к одной из них. Нужно непременно ослабить колки, и тогда все встанет на свои места, а значит можно будет, как и раньше, продолжать бренчать привычную музыку повседневности. Но непослушные мысли, будучи не в состоянии обрести хоть какую-то определенность, перескакивали от одной совершенно незначительной теме к другой и, казалось, этому не будет конца. То же, что занимало меня до сих пор, составляя канву, на которой и вышивались события моей жизни, казалось теперь совершенно незначительным.
Вырываясь из повседневности, человек становится другим. Так же как и паук без паутины – уже совершенно другой паук, нежели насекомое в паутине. Равно как и муравей без муравейника. Или все-таки бывают возможно очень маленькие, но все же собственные личные муравейники?
Вера, казалось, ничуть не удивлялась моему отсутствию. Вокруг меня медленно образовывался некий круг, табуированная область, чем-то напоминающая ту, внутри которой оказывается прокаженный. Проказой, впрочем, нынче никто не болеет, зато на смену ей пришел СПИД. Я где-то слышал, что ВИЧ- инфицированные сильнее всего страдают именно от социального отторжения, когда близкие люди неожиданно начинают игнорировать из существование. Страдаю ли я от того, что жена и дочь не садятся больше со мной за один стол и мое белье стирается отдельно от остального? Пожалуй, что нет.
Я сидел на ступеньке вагончика и пил чай, наблюдая за поведением птиц, которых отчего-то всегда собирается много на кладбище. Металлическая стрела, казалось, не оставляла безучастной и их. То и дело несколько пернатых устремлялись к ней словно притягиваемые магнитом, но, не долетев несколько метров, резко изменяли направление полета. Наверное все дело в острие, не дающем возможности примоститься на столь удобном возвышении.
Устав от мелочного копания в себе, я решил пройтись по кладбищу. Забавно, но мне от чего-то льстила мысль о том, что, возможно, я буду первым из тех, кто гуляет по кладбищу просто так, не преследуя определенной цели. Путешествие живого в мир мертвых по определению должно иметь какую-то цель. Если у меня и есть таковая, то она скрыта настолько, что я и сам не подозреваю о ее существовании.
Заперев вагончик, я некоторое время пребывал в раздумье, после чего решительно свернул на центральную аллею. Парадокс Буриданова осла, оказывающегося неспособным сделать выбор между одинаковыми условиями, пожалуй, разрешается для человека достаточно просто: мы склонны повторять пройденные пути и гораздо чаще склоняемся к тому, чтобы пройти по изведанным тропам, нежели устремиться в поисках неведомого…
Довольно скоро я оказался у могилы Аниного мужа. В обрезанной пластиковой бутылке пламенели яркие гиацинты, являя собой напоминание греческого мифа о прекрасном юноше. Цветы и впрямь выглядели роскошно: распустившиеся нижние соцветия контрастировали с напрягшимися подобно пружине бутонами, казалось, готовясь вот-вот вспыхнуть буйным цветом.
И все-таки странно, что Анна пришла тогда без цветов. Кто же принес эти? Мама, друзья, родственники? И вообще я ничего не знаю об Анне кроме той отрывочной и несвязной информации, что почерпнул из ее писем. Мои личные наблюдения тут абсолютно бесполезны: родинка на спине, над самым копчиком, похожая на каплю, удивительно гладкая бархатная кожа с персиковым оттенком, ямочка на левой щеке – отчего-то только на левой – вот, в сущности, и все. Интересно, кстати, похож ли я на ее мужа? Я постоял еще некоторое время, не в силах отвести глаз от гиацинтов, и медленно окольными путями направился к нашему участку.
Сумерки медленно поглощали частички света угасающего дня, с каждым движением все более упиваясь своей властью, тщательно укрывая город мертвых своим холодным покрывалом. Уже совсем стемнело, когда я открыл дверь вагончика. Я замерз, и теперь, растопив печурку, я грел руки, расслабленно наблюдая, как сполохи огня отбрасывают причудливые тени. Глухо зазвонил мобильник. Я нехотя поднялся, и не сразу нашел телефон в кармане куртки.
- Это я, - по телефону Анна всегда говорила с небольшим придыханием. – Ты можешь говорить?
- Конечно.
- Я хотела позвонить тебе раньше…
Пауза. Тишина вагончика глухо отдавалась где-то внутри меня.
- Я на кладбище, - молчать дальше было бессмысленно. Сегодня ночую здесь.
Теперь тишина в трубке приобрела другое содержание, выдавая замешательство.
- Здесь печка, и вообще уютно.
- У тебя проблемы дома? Это из-за меня?
- Нет. Дома все, слава Богу, в порядке. И проблем нет. Никаких.
Послышался предупредительный сигнал мобильника: кончалась зарядка.
- Алешенька, я…я хотела спросить тебя… Ты должен понять. Я…
Еще один предупреждающий сигнал.
- Ты любишь меня?
Надо же, она впервые назвала меня так
- Ну конечно!
- Я не о том. Я хочу сказать…
Послышался еще один сигнал: телефон окончательно разрядился. А у меня нет с собой зарядного устройства!
…
И каких только бредней не насочиняли о мертвецах, по ночам выходящих их своих могил, призраках, являющихся бедолагам, удосуживавшимся оказаться ночью на кладбище! Растянувшись на жесткой кушетке, на которой частенько после «угощений» похрапывал Капуста, я вспоминал гоголевские страшилки, пытаясь восстановить в мельчайших подробностях все детали. Занятие это, впрочем, оказалось совершенно пустым: контуры сюжета, едва успев возникнуть, тут же расплывались, оставляя легкое разочарование.
Скорее всего Анна решила, что я сам оборвал разговор. Люблю ли я ее? Одно знаю точно: я был влюблен в нее. Перешла ли влюбленность в любовь? Не знаю. Меня по-прежнему тянет к ней как к женщине, но назвать это любовью было бы, пожалуй, слишком смело. Что-что а честным с собой быть я умею.
От жарко натопленной печки в вагончике вскоре стало душно. Я вышел на воздух, в непроницаемо-плотную темноту ночи. Казалось, стоит только сойти со ступенек, и тьма поглотит тебя, поглотит навсегда. Я медленно вытянул руку, наблюдая, как ее очертания срастаются с безразличием пейзажа. Тьма – неизвестность, и, умирая, человек уходит в неизвестность. Я банален. Кстати, о чем еще можно думать на кладбище, как ни о смерти?
В какой момент родилась эта мысль – не знаю. Она была совершенно отчетливой, не мысль даже, а некая разновидность приказа, приказа, с которым соглашаешься беспрекословно. Я нашел в ящике, куда складывалось все, пригодное для растопки, несколько листов каких-то накладных, и принялся писать. Теперь я уже точно знал окончание своего романа. С чем бы сравнить земное время? С движением брички, то замедляющей, то напротив ускоряющей свой ход в зависимости от того, хороша ли дорога или оно – лишь видимость, иллюзорная линия на канве вечности? Бог весть!
Собственная жизнь все чаще представала пред Николаем Васильевичем в мельчайших своих деталях. высвечивая то, что казалось вовсе неважным, незначительным, помещая в тень то, что виделось ее нервом. И все же нерв то и дело давал о себе знать воспалением, принося невыносимую боль от осознания того, что второй том «Мертвых душ» так и не родится.
Неоднократно вспоминал Николай Васильевич в эти тяжелые дни слова Аксакова, беспокоящегося о том, «как бы не пострадал художник» А то как и пострадал?
«Что ж с того, - думал Гоголь. – Жесткий суд надо мной учинили, но то ж все суд человеческий, разве ж буду его бояться? Иной суд страшен, иной!» И все же приговор суда земного, тем паче исходящий из уст иерея, внушал писателю едва ли не суеверный ужас. Особенно потрясли Гоголя слова Архиепископа Херсонского, переданные ему Александром Петровичем Толстым: « Гоголя читал… Он просит отвечать… Но что писать? Радуюсь перемене с ним, только прошу его не пародировать набожностью: она любит внутреннюю клеть. Голос его нужен; но если он будет неумерен, то молодость поднимет его на смех, и плода не будет». Остро страдая, Николай Васильевич ощущал необходимость благословения последних лет своей жизни или же напротив, осуждения, которое готов он был принять с полным смирением.
В начале февраля 1852 года в Москву приехал отец Матфей, чьего окончательного вердикта столь напряженно ожидал Гоголь.
Паства отца Матфея насчитывала не один десяток людей из образованного класса, рассеянных едва ли не по всей России. К духовному руководству этого чрезвычайно скромного, и, как говорили, исключительно терпимого человека прибегали многие, обнаруживая в ржевском священнике непоколебимого ревнителя Христовой веры.
Всю ночь пред назначенным днем прихода отца Матфея Гоголь не смог сомкнуть глаз и потому к 12 часам пополудни, когда о. Матфей , раскрасневшийся после мороза, вошел в дом Толстого на Никитском бульваре, был весьма слаб. Завидев на пороге духовного своего отца, Гоголь порывисто встал и подошел к нему за благословением.
Невысокого роста, с жидкими соломенного цвета волосами, внешне отец Матфей был весьма непримечателен. Не признающий иной одежды кроме изрядно поношенной рясы, ходил он несколько ссутулившись, будто находясь в состоянии некоего постоянного полупоклона, обращенного не только к собеседнику, но и всему пространству, в коем довелось ему находиться. Благословив писателя, отец Матфей, не дожидаясь приглашения, уселся на любимое гоголевское соломенное кресло, в то время как сам писатель тяжело опустился на стул.
Светлая, чуть печальная улыбка скользнула по лицу священника. Он уже раскрыл было рот, собираясь сказать что-то, но вышло так, что Гоголь невольно перебил его:
- Благодарствуйте, что пришли, батюшка! Душа моя без вас истомилась, а уж исходить ей скоре!
О. Матфей покачал головой, вглядываясь в исхудавшее лицо писателя.
- Писал уж я вам, что надобно слушаться духа, в нас живущего, а не земной телесности вашей. Коль явите такое послушание, то уж и душе томиться будет не по чему. – Он усмехнулся, будто вспомнив о чем-то и, чуть понизив голос, добавил. – А вот от вселенского учительства полезнее бы отказаться было, ох как полезно!
Не поднимая глаз, Гоголь пробормотал:
- Не помышлял я никогда об учительстве. И кому ж, как ни вам и знать об этом!
О. Матфей колебался, очевидно рассуждая про себя, стоит ли продолжать. Сомнений в том, что духовному его сыну остается не более нескольких недель, а то и дней земной жизни, быть не могло. Не для того ль и позвал его Гоголь, дабы окончательно очистить душу покаянием? Да только беда в том, что не готов к тому еще Николай. Вот и сейчас твердит: не помышлял, мол, об учительстве.
- Как же-с, как же-с, Николай Васильевич, сами вы мне в том каялись. Впрочем…
- Одно меня страшило в молодости: иметь сходство с существователями. В смысле этом писал я и об учительстве. Видите ли, существовательство завсегда пугало меня, еще с самой гимназии. Боязнь эта и подтолкнула к поприщу литературному, потому как литература единственно существовательству противостоять и может.
- Эко слово выдумали – существовательство! – О.Матфей весело засмеялся. – Мудрено звучит, а меж тем весьма и весьма доходчиво. Эко!
- А самое в том пагубное, что существовательство как змея подколодная повсюду закралось. Возьмите ж профессуру. – Гоголь махнул рукой. – Я ж читал историю в Московском университете. Расплевался быстро! А почему? Убоялся существовательства этого! И за границей помногу лет по той же причине сидел!
О. Матфей покачал головой.
- А сейчас, сейчас боитесь еще?
Гоголь встал и нервически прошелся по комнате.
- Боюсь! – шепотом произнес он. – Но не того боясь! Боюсь, как бы живым меня не схоронили. – Он сверкнул глазами по отцу Матфею и вплотную приблизил к нему свое лицо. – И тогда, коль закопают живым меня, Ангел явится, и не пойдет. Как же он: с очами своими сияющими в могильный склеп спускаться будет? Никак! А без Ангела многоокого и смерти нет, а значит успокоения! Вот чего боюсь я!
- Николай Васильевич, как же такое возможно-с? Вы не иначе как бредите. Не желаете ль позвать за доктором?
- Не поможет доктор! Только вы единственно помочь мне и можете. Не дайте схоронить заживо!
О. Матфей стал, перекрестил Гоголя и печально произнес:
- Угнетает менядушевное ваше состояние. Объяснить это возможно единственно происками врага рода человеческого.
Глаза писателя сделались совсем мутными, будто подернулись дымкой. Подойдя к столу, он взял оттуда крошечный узелок и протянул отцу Матфею
- Тут все мое состояние.
Священник медленно развернул тряпицу, в коей оказался сложенный вчетверо лист и клочок бумаги, заключающий в себе еще что-то. О. Матфей развернул бумагу и принялся читать вслух:
- «1848 года, февраля 23 : во Граде Иерусалиме, ради усердия, которое показал к живоносному Гробу Господню и на прочих святых местах духовный сын наш Николай Васильевич, в том и благословляю ему маленькой части камушка от Гроба Господня и часть дерева от двери Храма Воскрешения, которая сгорела во время пожара 1808 сентября 30 дня; эти частички обе справедливость. Митрополит Петрас Мелетий и наместник патриарха в Святом граде Иерусалиме.»
- Возьмите это в память о рабе Божием Николае, молитесь обо мне, батюшка! Потому как в единую силу молитвы верую свято и непогрешимо. Молитва суть величайший дар Бога человеку.
Отец Матфей исподлобья испытующим взглядом взглянул на писателя.
- Благодарствуйте, возьму святыни бесценные. А молитву я, грешный, непрестанно творю о вас, Николай Васильевич, не сумневайтесь. – Лицо отца Матфея вдруг напряглось, приняв исключительно серьезное выражение. – Вы тут про ангела говорили. Не суть ли то враг рода человеческого, ввергающего душу христианскую в прелесть?
Гоголь печально взглянул на священника.
- Тот, с очами, суть Ангел божий. Иной же, иной от врага!
Отец Матфей непрестанно теребил четки, ощущая, как трудно ему сейчас собраться с мыслями. Тяжелое искушение постигло писателя. Дай Господь благодати отогнать бесовское наваждение!
- Иной, тот – сам Каин - братоубийца. У него и имя таково – фон Каин. Он и в самом граде святом меня настиг, да не признался только…
- Помилуйте, помилуйте, Николай Васильевич, как же можно!
- А, вот и вы не верите! - Только теперь в полной мере стало заметно, как заострились черты гоголевского лица. Глаза, казалось, вот-вот выскочат из глазниц. – Давно уже многие почитают со мной происходящее за душевное расстройство. Иные и за помешательство. Что ж с того? И дела нет мне до посторонних суждений! Но вы, человек , к коему испытываю я глубочайшую симпатию и восхищение, вы-то уж должны мне поверить!
- Любезный сын мой, - о. Матфей поднялся наконец с соломенного кресла и встал прямо против Гоголя. – Природа искусства такова, что способно оно как вознести душу человека, так и низринуть ее в глубины адовы. Ежели вас искусство ваше подвело к последнему, надобно беречься от него. – голос отца Матфея неожиданно приобрел большую твердость. - Отрекись от Пушкина! Он был грешник и язычник!
« Отрекись от Пушкина! Отрекись от Пушкина!» - речитативом звучало в голове. – Что ж это?» Он подтянул колени к подбородку и, обняв себя, казалось, сжался в точку.
Секунды, собираясь скупыми каплями, разливались минутами, складываясь в часы. Оба пребывали в молчании, вслушиваясь в наполнившие пространство отголоски последней фразы.
Никогда еще за долгие годы своего служения ни от кого не требовал о. Матфей отречения от человека. Страшно прозвучали слова. А что ж иное тут предпринять и возможно, ежели токмо в лице Пушкина и собралась для него пагуба воображения! Сам отец Матфей, будучи натурой чуткой, глубоко чувствующей светлую глубину пушкинской поэзии, находил во многих творениях потакание низким сторонам души человеческой.
« Отрекись от Пушкина!»
Повисшие в воздухе слова отдавались дрожью во всем теле.
«Отрекись от Пушкина!»
Он ощущал, что собственное тело более его не слушается, будто отделив свое существование от оглушенной души.
О. Матфей подошел к окну, наблюдая, как яркий зимний день понемногу, словно неохотно уступает место еще наполовину прозрачной дымке сумерек. В натопленной комнате пахло какими-то лекарствами, ладаном, еще чем-то неуловимым, но до странности знакомым.
- Да вы ж дрожите весь, - о. Матфей подошел вплотную к Гоголю и, улыбаясь одними глазами, спросил. – А не поменяться ль нам, батенька, шубами?
Гоголь отпрянул, неестественно перегнувшись пополам и отстранился от священника руками.
Поспешно благословив своего духовного сына, о. Матфей покинул дом Толстого.
К вечеру Николаю Васильевичу стало легче. Ощущая необычайный прилив сил, он кликнул Степана, спросил чернил, бумаги и взялся за письмо:
«…вдруг милость Божия чьими-то молитвами посетила и меня, жестокосердного. И сердцу моему захотелось вас благодарить крепко, так крепко, но что об этом говорить? Мне стало только жаль, что я не поменялся с вами шубой. Ваша лучше бы меня грела. -
Отложив перо, он искоса взглянул на стоявшую на столе гравюру, изображающую профиль Пушкина, и приписал к письму - Обязанный вам вечною благодарностью и здесь и за гробом весь ваш Николай.»
Ответное письмо, переданное с оказией, не заставило себя долго ждать. Дрожащими пальцами Николай Васильевич порывисто разорвал его и жадно принялся читать: «Благодарю вас за мену шубами, - значилось в самом конце, - Будет лето, и не нужна будет ни моя вам, ни мне ваша.»
Поистине грядет Лето Господне!
Продолжение следует.
|