Начало здесь:
http://www.gonduras.net/index.php?a=7620
http://www.gonduras.net/index.php?a=7623
http://www.gonduras.net/index.php?a=7627
http://www.gonduras.net/index.php?a=7636
http://www.gonduras.net/index.php?a=7643
http://www.gonduras.net/index.php?a=7649
http://www.gonduras.net/index.php?a=7652
http://www.gonduras.net/index.php?a=7658
http://www.gonduras.net/index.php?a=7661
http://www.gonduras.net/index.php?a=7669
http://www.gonduras.net/index.php?a=7680
http://www.gonduras.net/index.php?a=7682
http://www.gonduras.net/index.php?a=7704
http://www.gonduras.net/index.php?a=7717
http://www.gonduras.net/index.php?a=7723
- Вы меня неправильно поняли, - прикладывает Сизый ладонь к груди. – Я ничего плохого не хотел и, между прочим, изложенные в статье мысли вполне могут быть востребованы в том числе следствием по делу Карасина.
- Андрей, я вас прошу, - кривлюсь я.
- Вы не читали статью, - говорит он.
- Я не читал? – тычу я себя в грудь.
- Не читали.
По его глазам я понимаю, что Сизый обрел спокойствие, с которого мне его уже не сбить. Странно, но я все еще чувствую в себе ярость, а заодно и стыд, который внушают взгляды посетителей кафе и официанта. Последний, правда, так и не решается подойти к нашему столику. Даже ради спокойствия остальных посетителей.
- Я считаю, - сцепив ладони, доверительно говорит Сизый, - что на убийство журналиста можно пойти только будучи не в себе или от отчаяния.
- Ну, это можно сказать в отношении любого убийства, - стараюсь придать голосу расслабленность я.
- Не скажите. Убийство ради наследства – какое же тут отчаяние? Да и идут на такое очень расчетливые люди.
- Ну, допустим.
- О чем я, собственно, написал? О том, что убивая журналиста, преступники попадают под двойное, если можно так выразиться, расследование, – он указывает на меня. – Органы правопорядка с одной стороны, а с другой, – он тычет в себя, – журналистское сообщество. Поверьте, журналисты, если захотят, раскроют любое преступление. Лю-бо-е. Уши, глаза, камеры, диктофоны – мы везде и нас много. Мы расспросим сотню свидетелей, а вы – лишь пятьдесят. Объедем десять городов, а ваш…
- Понятно, понятно, - поднимаю я ладонь. – Я понял идею. У меня к вам будет предложение. За расследование убийства Карасина не возьметесь?
- Я понимаю вашу иронию. И знаю, что вы подумаете, когда я скажу, что любое издание в ответе за своих журналистов.
- Вы предлагаете журналу «Итоги» провести самостоятельное расследование?
- А я не исключаю, что они его уже ведут, и это нормальная вещь. Так делала «Новая
газета» в известной печальной истории, так делают на самом деле многие. Не обижайтесь, но журналисты не могут рассчитывать только на правоохранительные органы.
- Слово «только», как я понимаю, вы вставили из деликатности.
- У нас нет оружия, - улыбается он, - по крайней мере, права на его ношение. Как же мы можем соперничать с вами? А если серьезно, я бы на вашем месте поинтересовался позицией «Итогов». Что у них там происходит, шевелятся ли они? Равнодушие к судьбе коллеги – это, между прочим, повод задуматься.
- Хм, - насмешливо хмыкаю я, но в душе моей – тоска и опустошение.
Еще я думаю, что передо мной – потенциальный самоубийца. Родственная мне душа – может поэтому, несмотря на проявленную им твердость, в книге моих воспоминаний Андрей Сизый останется малоприятной кляксой посреди и без того заляпанного листа. Парень мечтает получить пулю в живот и таким необычным способом подстрелить сразу двух зайцев – прославиться на всю страну и доказать собственную теорию. Я же жалею о двух вещах. О том, что даже у Конторы нет полномочий на отстрел журналистов, и еще – о том, что актера Абдулова больше нет в живых.
Я бы ему такую лицензию выписал.
5
Ночь будит меня скомканной простыней и болью в сердце. Через открытое окно город выдыхает в мою квартиру дневной зной, но легче от этого не становится нам обоим – мне и городу. Мы задыхаемся от этого сумасшедшего июля. Я даже вспоминаю отца и сказанные им слова, когда мне было четырнадцать лет. В тот день я впервые почувствовал присутствие Бога и еще – что в своих поступках мы совершенно не зависим от его воли. Единственное, что в его власти – лишить нас, насылая болезни и немощь, возможности действовать самостоятельно. Бог заявил о себе, крепко сдавив мне грудь, так что с каждым вздохом я словно пропускал через горло обнаженное лезвие.
– Это подростковое, – сказал отец. – До двадцати пяти лет инфаркт исключен.
С чего, черт возьми, он это взял? И почему мама, моя заботливая мама даже не попыталась показать меня врачу? И какой толк в том, что на последнем медосмотре я был отнесен к категории самых здоровых сотрудников Конторы? Я мог и не дожить до медосмотра, умереть в четырнадцать лет – что стало бы тогда с маминой верой в бесконечную отцовскую мудрость?
Своего двадцатипятилетия я ждал как отсроченного приговора. Я уже не сомневался, что отец взялся судить о моем здоровье, не имея не малейшего понятия о кардиологии. И все же его фраза не выходила у меня из головы, более того - подпитывала мои и без того сильные подозрения в отношении собственного здоровья. Я вел себя как дурак или ребенок, да и сейчас, в свои тридцать три, мне хочется почувствоваться себя за чьей-то широкой спиной – жаль, что такой шанс в детстве мне предоставлялся нечасто. Наташа же явно ожидала другого. Я сам должен был стать ее опорой, и тем больнее для нее было ранее испытание разочарованием.
Мы были молодоженами без доли преувеличения – со дня нашего свадьбы прошла неделя, - когда я вывез Наташу на дачу в Селятино. Наташе, по большому счету, предстояло знакомство с моими непутевыми родителями. Поездка запомнилась надолго – и родителям, и мне, и, разумеется, Наташе. Из трех дней два последних она провела на скрипучем родительском диване, и маме с папой даже не пришло в голову возмущаться ленностью невестки. В конце концов, не каждый день с породнившимся тебе человеком случается приступ цистита.
В несчастье, постигшем Наташу, был лишь один виновный – ее собственный муж. Заканчивалась последняя неделя октября, когда во время прогулки по опустевшему вечернему парку, куда мы с селятинскими одноклассниками сбегали с уроков, я повалил Наташу прямо на ворох осенних листьев. С тех пор запах прелой листвы всегда действует на меня возбуждающе, но тогда мне хотелось позвонить в Феодосию, словно Наташины родители подсунули мне бракованный товар.
Наташа слегла в тот же вечер и простонала, с перерывами на крики и завывания, до следующего утра, когда, устав от собственной нерешительности и обещания разыскать, по возвращении в Москву, лучшего нефролога, я был вынужден сдаться на милость селятинской медицине.
Местным доктором оказалась крепкая суховатая женщина лет шестидесяти, вызвавшая у меня кашель и какой-то детский страх. Она называла меня хорьком, успев выкурить три сигареты на веранде, и у меня от ее дешевого курева пересохло и даже будто распухло горло.
- Так и сдохнуть недолго, - сощурилась она, выпуская в меня облако дыма. – Не от болезни. От боли, понимаешь, хорек?
- Так сделайте что-нибудь, - просипел я.
- Слушай сюда, хорек, - ткнула она меня рукой с сигаретой, сбросив мне на плечо пепел. – Оторви от дивана жопу и пулей в аптеку. Двухпроцентный папаверин – это снимет боль. Антибиотики. В рецепте все есть. Как станет легче – сразу в Москву и к врачу по месту жительства. Диета. Никакого соленого-перченого. Даже жирного нельзя. И – тепло, хорек. Эта ваша холодная развалюха, – она кивнула на пыльную лампочку под потолком веранды, - не лучшее место для реабилитации.
О своем недуге Наташа помнила до самого развода и ничего мне так и не простила. Прежде всего – разочарования, от которого не спасают даже антибиотики. Даже для меня ее разочарование стало, пожалуй, самым ярким впечатлением от нашего брака. Пересмотрев, уже после развода, видеозапись нашей свадьбы, я не мог поверить, что все это было со мной. И первый танец, и обмен солеными горбушками, и робкие публичные поцелуи – все это исполнял мой давно умерший двойник. Моя жизнь состояла исключительно из внутренних ощущений: мыслях о самоубийстве, периодических болей в груди, и еще – навязчивой идеи о Наташином возвращении.
Когда-то, когда пульсирующему кулаку в моей груди наскучит подавать предупреждающие сигналы, я и в самом деле умру, не дождавшись Наташи и не определившись с моим постоянно пополняющимся суицидальным списком.
Но пока я жив, хотя не нахожу себе места на липнущей к телу простыне. Закрыв глаза, я начинаю мысленный отсчет, но вместо забытия нахожу еще большее раздражение.
Веки дрожат, во рту я чувствую сухость и смрад, а в голове моей правит Олег Табаков.
- Карасинкарасинкарасин, - хмурится он и трет висок.
Я терпеливо жду, когда ему наскучит паясничать, но вместо этого он устраивает мне настоящий экзамен. Сквозь сотканное из ночи и полусна видение мой мозг снова и снова задает Табакову вопросы. Я не слышу их, но чувствую интонацию: в нашем воображаемом диалоге я вежлив и осмотрителен, но при этом общителен и настойчив. Я чувствую, что вопросы повторяются через определенное время и не нахожу себе места, мечусь на простыне, безуспешно вырываясь из плена наваждения.
Это все нервы. Накануне я совершенно извелся, не решаясь позвонить Табакову и насквозь вспотел, пока слушал в трубке длинные гудки. Теперь мой мозг устраивает принудительную репетицию предстоящей встречи, и чувствую я себя не лучше, чем на допросе с пристрастием.
Я все же вырываюсь из объятий своего частично контролируемого кошмара. Сажусь на кровать и жду, пока глаза привыкнут к полумраку. Добираюсь - как именно, не помню - в ванную и подставляю голову под струю, но вода, даже из холодного крана, в эти дни не решается спорить с погодой. Я, наверное, мог бы наполнить ею чашку с заваркой, если бы вздумал выпить едва теплый чай. Потом я все-таки отрубаюсь, но настоящий, глубокий сон становится для меня еще большим кошмаром, может, оттого, что я его запомнил в деталях.
Мне снится человек. Я знаю, что это Табаков, но вижу только его рот. Огромный рот с рядами одинаковых длинных зубов, из которого – я это скорее понимаю, чем слышу, – на меня обрушивается невыносимый, как сирена у уха, крик. Проснувшись, я все еще пребываю по власти этого рта, но теперь мне он кажется не страшнее иллюстраций к «Щелкунчику».
Мой кошмар не рассеивается и днем, и даже на утренней планерки я с опаской поглядываю на сослуживцев, пытаясь угадать, кто же из них первым превратится в чудовище с гигантской пастью. Меня словно загнали в угол и то, что Мостовой явно не в духе, лишь усугубляет мое состоянии. При том, что выступающий первым Дашкевич сегодня работают курьером хороших новостей. Дела в отделе явно налаживаются, что входит в прямое противоречие с будущим моего направления. Мой инстинкт самосохранения переживает очередной кризис, но, как назло, в голову не приходит ни один из возможных прямо сейчас способов лишения себя жизни.
Оказывается, теперь мы ищем брата Карасина, который уже неделю как в Москве и есть подозрения, что неслучайно. Для детской поликлиники Хабаровска, где он отвечает за хозяйственную часть, его отъезд стал полной неожиданностью. Карасин-старший (он родился на шесть лет раньше журналиста) не брал отпуска или не отпрашивался за свой счет, более того - не удосужился даже никого предупредить об отъезде. Вышли на него случайно: жена хабаровского Карасина заявила о пропаже мужа. Уезжая, он не стал советоваться даже с женой.
В Москве он в последний раз был зарегистрирован лишь в аэропорту, у брата же, по словам вдовы, не появлялся. Братья вообще редко общались. Ближайшего родственника мужа супруга журналиста видела дважды, причем в первый раз – на собственной свадьбе. Формально у нас есть повод и даже обязанность отработать версию, вот только пока след выглядит зыбким, он буквально испаряется на глазах, совсем как отпечатки ступней с
холодного кафеля. Парня, конечно, поймают, и все же на месте Мостового я бы радовался такому раскладу: лучше брат в розыске, чем брат, непричастный к убийству.
С ФСБ тоже удалось договориться. С бывшим сотрудником Усатым никаких контактов организация не поддерживает, во всяком случае, на официальном уровне. Характеристику ему дали сухую и, надо признать, внушающую доверия: он ушел в разгар развала тогда еще КГБ и никто его не пытался удержать. В дальнейшем ни ФСБ, ни сам Усатый не испытывали взаимного притяжения и, похоже, особого доверия друг к другу. По крайней мере, нам дали понять, что парня сдали, а значит, озвучивший идею Дашкевич может рассчитывать на дополнительный вист к своей и без того многообещающей репутации.
Помешать ему может лишь настроение шефа, хотя едва замолчавший и не получивший ни одного вопроса Дашкевич совершенно не выглядит расстроенным. Похоже, он в курсе того, о чем начинаю догадываться я. Ужасно то, что второе выступление доверено именно мне.
Поначалу я еще излучаю уверенность и даже верю в то, что мне есть что сказать. Мостовой же продолжает издевательски молчать и, кажется, совершенно не слушает меня. Во мне же, пока я говорю, зреет убеждение, что все его мысли и, что самое печальное, настроение, связаны со мной. Ситуация не самая благоприятная как для докладчика, так и для слушателей, и я чувствую, как рассеивается внимание остальных. Дойдя до журналиста «Вечерки», а вижу, что меня слушает один лишь Кривошапка. Выходит, то, что я оставил на «сладкое», даже мне самому кажется непростительной растратой рабочего времени. Уверен, шеф такого же мнения.
К счастью, он сам приходит мне на помощь и не дает окончательно запутаться в собственным мыслях. К сожалению, заговаривает Мостовой на тему, ставшую, как становится ясно только теперь, причиной его угнетенного состояния.
- А что Табаков? – спрашивает он, глядя куда-то под стол.
- Все в порядке, - отвечаю я после крохотной паузы. – Я договорился о встрече. Вы же сами сказали.
- Что? – впервые за сегодняшний день поднимает он глаза, и я вижу, как изменился его взгляд.
Ожидание и претензия – вот что вижу я в его взгляде.
– Так что я сказал? – спрашивает Мостовой.
Я замолкаю, понимая, что интонация шефа не предполагает моего ответа.
- Я сказал, - продолжает он, - чтобы ты позвонил Догилевой.
Теперь моя очередь опустить глаза. Взглядом я упираюсь в свою раскрытую папку и чувствую, как моему примеру следуют остальные парни.
- Езжай, конечно, - слышу я голос шефа. – Этот тот случай, когда отменить встречу – еще хуже, чем назначить ее неподобающим образом. Кстати, всех касается, – я бросаю взгляд на шефа, а он – поочередно на моих сослуживцев. – Из-за такой херни, как
служебная субординация – а я уверен, что вы считаете ее херней, - может случиться все что угодно. Даже, - поднимает он палец, - резко упасть раскрываемость. Думать надо, прежде чем звонить и понимать, кому звонишь. Только служебных проверок нам сейчас не хватало, - он встает и прячет в карман оповещатель. – Благодарю за внимание.
Продолжение следует. |