Начало здесь:
http://www.gonduras.net/index.php?a=6606
Как раз в этот-то момент, когда нам с ней никто и ничто больше не нужны, вокруг появляются какие-то люди. Хлопают меня по плечу, утешают, что-то бормочут, а я стою, вцепившись в край каталки, - как это принято в фильмах, - и пытаюсь понять, что, собственно, произошло. Как человек сугубо литературный я, наверное, должен кричать от горя, и смеяться от радости, как это делал вдовец и счастливый папаша Гаргантюа. В то же время, как человек, безумно далекий от того, что принято называть «духовностью», я судорожно подсчитываю количество денег, которое мне потребуется на то, чтобы достойно проводить Оксану в мир иной. Вернее, ее тело, потому что сама она, наплевав на условности, уже туда отправилась. Вот так просто и сразу. С каталки на небеса. Я беру ее за руку, которая почему-то костлявая, хотя моя жена человек... то есть, была человек приятно полный, и прижимаю к губам. По-прежнему ничего не чувствуя, я беру на руки сверток, который сует мне теща, чтобы, наконец, попричитать над телом только что представившейся. Как и полагается в таких случаях, она рвет на себе волосы, рыдает, бьется головой о край каталки, и делает все то, чем, по идее, должен заниматься безутешный вдовец. Имеется в виду я. Лоринков Владимир, двадцати восьми лет, в левом ухе роскошная серебряная серьга, красивые брови и задумчивый взгляд, росту невысокого, смахивает на араба, на нем красивый, яркий свитер, о, да, Оксана умела выбирать вещи...
Но, честно говоря, я ничего не чувствую. Вовсе не потому, что во мне мина замедленного действия, которая взорвется позже, и уже на кладбище я растрогаюсь, и, как пушкинская метель, провожу свою возлюбленную завыв, закружив и зарыдав. Ничего подобного. Предупреждаю сразу – на кладбище ничего не изменится. Да, я любил ее, но, во-первых, своеобразно, что признавала сама Оксана, во-вторых, это всего лишь тело. Та, по ком я мог бы поплакать, уже ушла из наших мест. Ушла в иные, лучшие края, думаю я, как католик. И думаю, что Оксана была права: я вспомнил о своем католичестве вообще, и о рае в частности, именно сейчас, чтобы смягчить горечь утраты. Подушка безопасности – вот что моя вера. В любом случае, говорю я, помаргивая, чтобы слезинка все же упала, ведь руки у меня заняты свертком с сыном, она уже в других, лучших, нежели здесь, краях.
Душа Длинных Волос и Зеленых глаза сейчас на зеленых лугах и желтых из-за пшеницы полях, - торжественно говорю я, и неожиданно для себя прыскаю, после чего меня несет окончательно. - Не надо плакать, скво. Твоя дочь сейчас с Маниту. Он, наверное, красавец-мужик, этот Маниту. Светловолосый, голубоглазый и крепкий. А я, как видите, даже не ревную.
С перекошенным лицом она тянет руки к свертку, но что-то вдруг во мне срабатывает, - видимо, необходимость все же начать выполнять хоть кой какие-то обещания перед женой, и я отворачиваюсь. И в это время мальчик, которого моя жена-антисемитка, сама того не ведая, возжелала назвать красивым иудейским именем Матвей, что означает в переводе на наш язык Человек Бога, совершенно отчетливо говорит, именно говорит, а не кричит, причем говорит, сначала оглядевшись вокруг печальным, укоризненным чуть взглядом, а потом уставившись мне в лицо, спокойный и уверенный в себе, подводит итог, как настоящий человек Бога:
Эге-ге...
Да, малыш, хочется сказать мне, ты совершенно прав. Ни с отцом, ни с миром, в который ты попал на этот раз, тебе не очень-то повезло, если честно. Наверное, тебе повезло только с матерью, да и с ней не повезло, раз она умерла через час после такого рождения. Эге-ге. Интересно, он совсем уж разочаровался? Не знаю.
Младенец, сказавший это, глядит на меня еще несколько секунд, после чего засыпает. Спит все три часа, что я ношусь, улаживая дела с врачами, скорой, медсестрами, санитарками и прочей нежитью, облюбовавшей молдавские больницы с тех пор, как здесь ввели обязательное медицинское страхование. Младенец спит у меня на руках, потому что я вдруг твердо решил не отдавать его никому даже на время. Спит, пока я жду на улице гробовозку, спит, пока мне подписывают документы о смерти, спит, когда мы приезжаем домой, и санитары-раздолбаи не заносят тело Оксаны в комнату, где кладут его прямо в гроб, который уже привезли сюда часом раньше. Спит, пока я сижу на стульях, столпившихся с углу комнаты, а на кухне тихо переговаривается родня: моя и ее.
Наконец, он просыпается и причмокивает губами. Типа голоден, объясняют мне мамаши, - моя и ее, - и пытаются отобрать у меня сверток. Хер там. Я резко отвожу его в сторону, уношу в угол, держу в левой руке, а правой пытаюсь попасть ему в рот, ужасно маленький, бутылкой с какой-то хитросделанной смесью. Малыш чмокает еще сильнее. Ясно дело, сиську хочет. Соску от бутылочки он выталкивает, но я, под укоризненным взглядом мамаш, не сдаюсь. Как, впрочем, и он. Сиська, сиська, сиська.
А вот с этим-то у нас, малыш, - виновато говорю я, - проблемы. Будем жрать, что дают.
И только после этого он, как всякий уважающий себя младенец, начинает орать не по-детски. Что ж, добро пожаловать.
С Рождеством.
ххх
Аа-а-а-а...
Заткнись.
Аа-а-а-а...
Заткнись.
А-а-а-а-а-а-а.
Заткнись, я тебе говорю.
Аа-а-а-а.
Что значит, сам заткнись? Это я тебе говорю заткнись, понял, ты?
Аа-а-а-а.
Ты фашист, понял? Ты – фа-ши-ст. Маленький сволочной фашист. Что я тебе сделал?
Аа-а-а-а.
Общение с сыном не радует меня разнообразием. Я стою около кроватки, за которую отвалил кучу бабок, и которая оказалась совершенно, как говорит мой хьюман-рессурс менеджер (раньше таких просто называли кадровик) профессионально непригодна. Ее можно покачивать, но это-то как раз и плохо. Маленький фашист, - сейчас я ненавижу его сильнее, чем кого бы то ни было, - привык к тому, что его качают. А это привело меня к тому, что всю ночь я лежу на полу рядом с кроваткой, и дергаю ее ногой туда-сюда, как какой-нибудь трахнутый аутист. Из тех, что сидят в углу комнаты психбольницы, и перебирают палочки. Или тасуют карты. Что они еще делают, не знаю.
Аа-а-а-а.
Это все, что я от него слышу. Часов с десяти вечера. Сейчас, - я встаю под окно, чтобы взглянуть на часы в свете фонаря, - половина четвертого. Скорее бы утро. Я намерен поменять этого маленького засранца, завернуть в перинку, или как эта штука называется, и отнести в поликлинику. Там врачи осмотрят его и объяснят мне, что сломалось там внутри, в этой маленькой шевелящейся кукле.
Аа-а-аа-а.
Матвей, заткнись.
Аа-а-а-а.
Заткнись, я сказал!
А-А-А-А-А...
Он стонет и стонет, вот уже седьмой час стонет, и я, - как сам пишу в газетах, - «с внезапной ясностью» понимаю, что рассказы про мамаш, которых нацисты изводили, сделав уколы грудным детям, отчего дети орали сутками, после чего мамаши душили детей, вовсе не сказки. Это правда. Я бы его запросто сейчас убил. И не сделаю этого только потому, что никакого алиби у меня не будет. В глазах печет, и я ложусь на пол, качая ногами кроватку. Господи, хоть бы это помогало.
Аа-а-а-а.
Заткнись, я сказал.
Аа-а-а-а.
Господи, мальчик, ну нельзя же быть НАСТОЛЬКО неизобретательным. Скажи хоть что-то еще.
Аа-а-а-а-а.
Бля!!!
А-а-а-а-а.
Стоит мне повысить голос, как он начинает стонать и орать еще громче. вызвать скорую? Нет смысла, скоро все равно светает, и поликлиника откроется. Самое удивительное, что поначалу было вовсе не так трудно. После похорон и всех сопутствующих им процедур, которые меня изрядно повеселили: например, установления отцовства (официально мы не были женаты), я взял на работе двухмесячный отпуск. Коллеги здорово удивились. Еще бы! При живых -то бабушках. Но я-то знал, что никому доверять не могу. Особенно своей мамаше: если она смогла сделать из меня форменного психа, то и с беззащитным малышом разделается играючи. Не говоря уж о мамаше Оксаны, которая явно считала меня сумасшедшим придурком. некоторое почтение ей внушали те суммы, которые я зарабатывал. Это было единственное, что останавливало мою дражайшую тещу от того, чтобы забрать у меня ребенка. А я... Я не то, чтобы очень хотел получить его на руки. Просто взаимовыручку никто еще не отменял. К тому же, я прочитал в какой-то идиотской зеленой книжке с рисованными рожицами, что настоящим отцом, ну, или матерью, - но этого удовольствия Матвей, сами понимаете, был уже лишен, - ребенок воспринимает только того, чей запах чувствует рядом с собой первые месяцы жизни. Я так и сказал одной своей знакомой:
Настоящим отцом, ну, или матерью, - но этого удовольствия Матвей, сама понимаешь, уже лишен, - ребенок воспринимает только того, чей запах чувствует рядом с собой первые месяцы жизни!
Она только посмеялась. Потом спросила, откуда я это взял. Пришлось признаться, что фамилии автора я не помню. Она зашла в ванную, и, придерживая на бедрах полотенце, позвонила мужу, чтобы спросить того, откуда цитата. Заодно убедиться, что он на работе. Муж, удивительно ученый человек, выложил фразу в поисковую систему интернета, и через минуту мы знали ответ.
Бенджамин Спок! - рассмеялась моя милая, опуская полотенце по розовым ногам вниз. - Человек, которого дети сдали в дом престарелых.
Пускай сдает, - облизал я губы, - лишь бы там было полно очаровательных старушек, как ты.
Конечно, этот глупый, дешевый и пошлый комплимент произвел впечатление: женщины меня вообще любили, а уж с появлением Матвея отбоя от них не было, все только и делали, что восхищались им – я отдаю покойной дань восхищения, малый и впрямь уродился красавцем, - да мной. Какой заботливый папаша, шептались молодые мамаши с колясками в парке, где я делал регулярные пробежки с Матвеем в двадцатикилограммовой коляске. Мне из-за этого даже пришлось бросить курить: непросто было совмещать это удовольствие с ношением тяжестей, вернее, одной тяжести, моего сына, и регулярными тренировками по плаванию. Вот только они: эти тренировки, да женщины, к которым я сбегал на час-другой, и были тем временем, которое я проводил не со своим сыном: а дежурила с ним нанятая мной за бешеные деньги нянька. Все оставшиеся часы я был рядом с ним. Не испытывая к нему особой эмоциональной близости, я, тем не менее, добросовестно менял пеленки, кормил, играл, гулял, и даже читал книги. Особенно хорошо он засыпал под «Одиссею», а под Шекспира мы так вообще засыпали вдвоем. Особенным спросом как снотворное пользовался у нас «Король Лир». Но все это – только первые три-четыре недели. Потом начался ад, и ад этот был стоном:
Аа-а-а-а-а-а.
Правда, длилось все это недолго, всего часов восемь, и я рассчитывал на то, что на следующий день все пройдет. Правда, что именно, я не знал. Живот? Голова? Легкие?
Живот, голова, легкие? Матвей? - спрашиваю я.
А-а-а-а-а-а, - отвечает он.
Дай же поспать, а?! - негодую я.
Аа-а-а-аа-а-а-а, - ноет он.
Заткнись! - бью я кулаком в стену.
Он умолкает, и я со вздохом облегчения снимаю ноги с подножия качающейся кровати. Но уснуть не успеваю.
А-А-А-А-А-А, - начинает верещать он.
И не умолкает даже к утру, даже у поликлинике, даже в больнице, даже в лаборатории, где нам ставят диагноз дисбактериоз, даже дома.
Продолжение следует. |