... ох, берегите друг друга, мальчики!..
... говорит она, корчится от боли, немножко блюет мне под ноги, и быстренько отбрасывает коньки. То есть, отдает Богу душу, но мне-то от этого не легче, как думаете? Она говорит там себе что-то, после чего быстренько сваливает на тот свет, а моя жизнь с этого момента идет наперекосяк. Это нормально, вы считаете?!
Звучит как в старомодном романе, но, тем не менее.... Еще два дня назад я, журналист и PR-менеджер, по имени Владимир, по фамилии Лоринков (так я представляюсь по телефону, ха, свежо, не находите?), довольно стройный, - после того, как взялся за ум и начал плавать, - брюнет, отчасти гурман, эстет и вообще, человек, живущий в свое удовольствие... Да, да, да. Ни о чем подобном и думать не мог!
Зарабатывал себе на жизнь, причем по нашим меркам, роскошную, дурака валял в газетах да на выборах, напивался в ночных клубах до посинения, и писал рассказы под Апдайка, которые критики почему-то хвалят как «рассказы под Маркеса, Павича и Кустурицу». Идиоты, вы что, первоисточника отличить не в состоянии, то и дело хотел воскликнуть я, садясь за очередной рассказ, только речь-то сейчас – то есть, я хотел сказать, рассказ, - совсем не об этом, честное слово. А о чем? Наверное о том, что Оксана, моя горячо любимая супруга, лежит на этой идиотского вида каталке (как будто нельзя их пониже делать), головой примерно на уровне моего паха, вот забавно, и говорит мне:
- Берегите друг друга!
- Ага, - говорю я, и треплю ее по руке.
Вроде бы, успокаиваю. Только мне, сами понимаете, неспокойно. Потому что полчаса назад она родила, - причем, как и все не очень талантливые люди, делала она это долго и неумело, больше суток мучалась, - и сейчас ее везут на очередную бойню. В операционную, где все эти маньяки в обычных свитерах и джинсах, напяленных под белыми халатами, уже пощелкивают своими ножницами -
Его зовут Матвей, - добавляет она.
Удивительно, как это она решила. Ведь у Оксаны был только один недостаток, если мы можем считать его таковым - она, как и многие бессарабцы, недолюбливала евреев. Считала их чересчур умными. Меня она часто обвиняла в подобном же грехе. Я не раз потом задавался вопросом: как же она не поняла этой простейшей связи, и не сделала из этих двух фактов, - евреи умничают, и я, ее муж, Лоринков, умничаю, - простейший и элементарнейший вывод. Ну да, ну да. А Матвей, это ведь, ну да, ну да, типично еврейское имя.
Я наклоняюсь, чтобы поцеловать ее, и вижу, что глаза Оксаны, всегда ярко-зеленые, стали холоднее: если раньше они напоминали воды Средиземного моря под ярким солнцем, то сейчас – Ледовитый океан перед очередным штормом, океан, который собирается с силами, чтобы взломать поверхность льда. Средиземное море стало Ледовитым океаном. Ну-ну. Мне легко сравнивать: я видел и то, и другое.
Я утираю слезу.
Медсестры рыдают, главврач утирает сопли, а ее, Оксаны, дражайшая мамаша, стоит в уголке с сопящим свертком на руках, - это, стало быть, мой сын, и смотрит на меня в ожидании. Как бультерьер – на белку в Долине Роз, где мы с Оксаной прогуливались, чтобы отогнать мое обычное утреннее похмелье. Мамаша ждет, расплачусь ли я, наконец. Ни дать, ни взять, мелодрама, а я люблю мелодрамы.
Справедливости ради, добавлю только, что ни рыдающих медсестре ни главврача рядом не было. Никого не было, кроме меня, истекшей кровью Оксаны, да ее матери с младенцем на руках. Святой Иосиф, Мария, ее мамаша, и Иисус. Интересно, думаю я, что бы делал Иосиф, если бы Мария окочурилась сразу после родов? Пришла ли бы ему в голову эта чудесная мысль сесть на осла и свалить в Египет, от греха подальше? И если да, то как же необходимые формальности: похороны там, три дня, девять дней, сороковины? Или он просто зарыл бы Марию в душистое сено, чтобы она лежала там, да улыбалась до тех пор, пока губы ослов и лошадок, мягкие, теплые губы, не добрались бы до ее остывшего лица? В конце концов, Мария была святой, а их мощи не разлагаются, разве не так? Или разлагаются? Хрен знает, хоть я и католик, но католик формальный: ты, нередко говорила мне Оксана, вспоминаешь о своем католичестве, только когда тебе угодно, поэтому ты настоящий иудей. Иудей мягко сказано, но я щажу чувства евреев, которые могут прочитать эти строки. Я чувствую, что мои губы чуть раздвигаются в улыбке, как часто происходит, когда я чувствую о чем-то своем, и быстро сжимаю их. Все-таки, здесь не место. Ксюша тихо выдыхает:
... обещаешь?
Да, конечно! - говорю я, прослышав, что же я там должен выполнить. - Даю тебе слово, что все будет так, как ты хочешь!
Но всегда легче сказать «обещаю», чем получить попреки в невнимательности от женщины, которой ты сделал ребенка, которая рожала его сутки, и которую вот-вот начнут по этому торжественному поводу оперировать. В глазах у Оксаны тревога. Она знает, и я знаю, мы оба знаем, что мне пообещать и не сделать – как два пальца облизать. Я не то, чтобы обманщик. Просто недостаточно тверд для того, чтобы отказываться от обязательств. Принимаю их на словах, и саботирую на деле.
Моя ненаглядная чуть-чуть вздыхает, и я надеюсь, что все обойдется. Само собой, одному куда лучше, чем с кем-то, но я не настолько ценю свой комфорт, чтобы ради него желать смерти такой замечательной женщине. Прекрасная любовница, великолепная просто! чудесная жена, отменный кулинар, преданный друг, терпеливая женщина, наконец, а это очень важно. Я недовольно понимаю, что это уже некролог. Ну ладно, недостатки есть у всех, не лишена их и ты, моя супруга, но разве стоит говорить о них сейчас, ведь о... Проклятье! Слово «смерть» в том или ином ее виде все лезет и лезет ко мне в голову, на язык, в глаза, и Оксана это чувствует: я никогда не был для нее загадкой. Женщина не ищет в мужчине Сфинкса, это только наш, мужской, удел. Женщина ищет простоту и доступность, и, видимо, все это роженица получила от своего мужа. Раз уж она до сих пор с ним... Я склоняю голову набок и пытаюсь понять: чего больше в моем нежелании смерти Оксаны – конформизма, потому что я привык и мне так удобно, или действительно нежелания ее смерти?
Не знаю, мы так долго вместе и так, по сути, привыкли друг к другу, что отличить, где здесь привычка, а где чувство, и есть ли где чувство, а где привычка, совершенно невозможно. Если Оксана и была инородным телом во мне, то это шрапнель, которая засела в теле солдата еще 20 лет назад, и уже обросла плотью и хрящами, стала частью тела. В этом, в осколке в теле, всегда есть что-то благородное, чуть трагичное, да еще и удобство: всегда знаешь, когда будет меняться погода. Она всегда была вторым номером в нашей паре. Ведомая. Безмолвная почитательница своего мужа. Сколько помню, всегда смотрела мне в рот. Неудивительно, что умирать ей пришлось первой. Я всхлипываю.
- Разлеглись тут...
В конце коридора снует какая-то стерва в грязном халате, - санитарка лет сорока, будь она почище да постройнее, я бы ее трахнул, - и злобно шипит, посматривая в нашу сторону. Я машинально сую руку в карман, достаю оттуда полтинник, и показываю ей. Мегера успокаивается. Бог мой! Все те дни, что Оксана попала в этот сумасшедший дом, по ошибке названый родильным, я только и делаю, что плачу. Деньги, деньги, деньги. Что-то хватает меня снизу за руку, и я едва не вздрагиваю. Потом вспоминаю, что там, внизу, она, и перевожу дух. Оксана тянет меня вниз побелевшими, то ли от усилия, то ли от потери крови, пальцами. Я думаю о том, что, не дай Бог, она сейчас может умереть там, в операционной, и слеза наворачивается на уголок моего левого глаза. Несмотря ни на что, я очень сентиментальный, да и Оксану люблю. Своеобразно, конечно, на что не переставала указывать ее мать. Ксюша тянет меня вниз, и мы соединяем лица под осуждающим взглядом родительницы моей еле живой супруги.
Что бы не случилось, ты будешь воспитывать его. Ты. И не отдашь никому. Обещаешь? - спрашивает, изредка вздыхая, она, и только сейчас я понимаю, что ей больно, чертовски больно, она вся бледная, мать вашу.
Не сходи с ума, - запаниковав, я начинаю подталкивать каталку к операционной, хоть нам еще ждать четыре минуты, - не сходи с ума, ты, сумасшедшая! Попробуй только здесь...
Ты обещаешь? - переспрашивает она, и глаза у нее становятся все больше и больше.
Обещаю, - киваю я, - только попробуй здесь уме...
Она отворачивается от меня и гладит сверток, который ей принесла мамаша. Сверток оглушительно, я бы сказал, пронзительно молчит. А как же крики? Писки? Они же должны издавать разные звуки, разве нет? Очередной приступ паранойи прибивает меня к моей же вспотевшей коже. Я говорю:
Эй, эй, мамаша, вы уверены, что все делаете правильно? Он же молчит. Он дышит? Эй, вы!
Одним полускачком-прыжком огибаю каталку, и оказываюсь возле свертка. Все в порядке. Он дышит. Только тихо. Чтобы убедиться в этом, мне приходится задержать дыхание и увидеть, как поднимается и опускается его тщедушная грудь. Я выдаю, поворачиваюсь и снова наклоняюсь к Оксане, чтобы расшевелить ее грубой шуткой:
Только попробуй здесь умереть, я с тобой никогда в жизни разговаривать больше не стану!
И понимаю, что это станет первым обещанием, которое мне придется выполнить наверняка. Она не дышит. Даже до операционной не доехала.
Продолжение следует.
|